Литературный оверлок. Выпуск №2 / 2017 - Таня Тавогрий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выйдя из синагоги («У каждой души было имя. Когда все они прошли сквозь ворота ада, им дали номера. Когда все они поднялись к небесам, то остались под номерами»), я, не успев ещё и вдохнуть холодного воздуха, закашлялась, да так, что принято говорить – лёгкие выкашляю, однако не казалось мне, что я выкашливаю свои лёгкие, и даже представление о их кусках, что выходят из моего рта, не ранили, не пугали, не отвращали меня. Я лишь плевалась прозрачной тянущейся жидкостью, и она не казалась мне ни чем-то больным, ни чем-то противным. Так стояла я и кашляла. Люди, проходившие мимо меня, зыркали и, отворачиваясь, скорее всего в безразличье, шли дальше. Я никогда не просила в синагоге приюта, но я знала, что, если таковой мне понадобится, я попрошу его здесь, я попробую попросить его здесь, хоть и не было представление моё о таком приюте тем же, каким оно было, к примеру, семь лет назад.
Я двинулась от двери синагоги («У каждой души было имя. Когда все они прошли сквозь ворота ада, им дали номера. Когда все они поднялись к небесам, то остались под номерами. Каждое имя заслуживает упоминания») – прочь. Всё то время, пока я была внутри, на улице теплело. Капает, мешается всё это в мелкую жидкую грязь со снегом, я, еле откашляв последние хрипы в груди и горле, остановилась у пятиэтажного дома: сквозь стёкла его подъездных окон я видела зеленоватый свет, точно таким же, зажжённый, он был в ванной Инце, таким же, холодным и зелёным. Я вспомнила, как пожаловала тогда к нему домой в последний раз. Загнанные сами собой в задымлённую эту зелень ванной комнаты, мы оказались в одной ванне, точно в одной лодке, и волосы плоскими извивами легли по спине моей и плечам, «Развернись» – сказал мне Инце. Я развернулась. Я стояла теперь спиной к нему: «Так?», и Инце отвечал «да». Я размазывала по телу своему жижу мыла, а Инце сидел в воде, её было на дне, и Инце смотрел на меня, снизу вверх, он смотрел на меня, он водил пальцами. Я развернулась, как он и сказал. Я развернулась, поднялась в воздух и разбилась, упав в ванну, разлетевшись осколками, что попали Инце в глаза.
Вспоминала я это теперь, глядя на подъездные окна дома о пяти этажах. Я знала, что Инце сейчас, может быть, там же, в этой же ванне, но вытащил ли осколки из глаз? Так я пошла дальше, и за поворотом из двора названного дома стояло здание почты, я видела людей у входа её, они меняли стекло, шуму-то, должно быть. Я не решилась подходить, но свернула под крышу, где никого теперь не было, а я, было, думала заговорить с тем бродягой, да где же он, куда он мог деться? Постояв так под крышей, я решила уйти: что, если все знают, кто разбивал стеклянную дверь? было бы ошибкой недооценивать бдительность, и я покинула тёмный угол убежища так, что меня никто даже не увидел. Шла я быстро, точно боясь погони (а внутри меня, правда, волновалось всё, точно я уже узнана, найдена, искана.)
Где бродяга? «Не под снегом ли?» Но смеюсь – да какой теперь снег, разве что в сугробах сохранился.
Я шла быстро не оттого уже, что боялась работников почты или полиции, но оттого, что думала встретить моего утреннего знакомца, обежать, да, так, быстренько, округу, и встретить его, поговорить, «не мог же он далеко уйти» – думала я, и мчалась, минуя за двором двор, проходя за дорогой дорогу, и холодно было мне, я набила в грудь зимнего воздуха и, остановившись, закашлялась, да так, что чувствовала: болит моя спина и болит мой живот от содроганий этих, и лучше бы тогда не останавливаться, а кашлять, кашлять. И слёзы застлали глаза мои, я подалась влево – к стене дома, в котором подъездные окна – так же зелены, только я не видела этого: я крючилась, кашляя, опершись о стену дома, плюя себе под ноги, на разжижённый снег. «Как жаль, что он оказался таким, – думала я, стоя под этим светом, как тогда, под таким же, в ванне, – жаль, что он оказался таким», и зеленели окна дома, как будто лампы – замученные, задыхающиеся от газа – зажгли в каждом из них.
*
Превратиться в комету и врезаться в землю именно в том месте, «в котором стоит мой дом» – вот о чём, бывало, думал В., занимаясь тем, чем может, проводя дни так, как знает.
Оставшись одним стоять в углу под крышей почтового здания, В. молчал, хотя, бывало, внутренне он говорил так громко, что ему казалось: он говорит вслух. Но он стоял, молча, и смотрел куда-то влево.
Замёрзнув, В. двинулся из-под крыши к дороге, «пройдусь, – думал, – согреюсь немного. Вон, дождь». И В. пошёл, топча тонкий слой жидкой грязи, с ветвей деревьев капало чаще, нежели с неба, по голове и за шиворот – по тяжёлой капле, и рукава, и спина постепенно становились мокрыми, а В. всё шёл и шёл, он то ли не знал здесь убежища, то ли не мог таковое выбрать, то ли не нуждался в нём. Задняя дверь магазина, возле – курят, стоят, в форме рабочей, кожа рук высохла – от пересчитанных денег, от горячего воздуха в помещении. В. посмотрел на свою руку, палец безымянный на правой болел, вокруг заусенца покраснел, будто даже опух немного.
В ботинках В. шевелил пальцами ног, в карманах – пальцами рук. Он сворачивал по дорогам, он пробирался вглубь по спирали, выстроенной стенами домов и приводящей туда, куда В. и следовал – он шёл уверенно, точно знал место назначения и, безошибочно, дорогу туда. Погода менялась, наверное, обещают что-то к вечеру, каждый день к вечеру – обещают, но голова не обманет: болит.
Вот В. замедлил шаг, свернул по дороге во двор, и, смотря под ноги («не замёрзла ещё эта жижа, нет? Хо-олодно»), шёл, не осмеливаясь поднять головы, так он шёл как-то в темноте погуще этой, и мелодия малоизвестная прижимала его к обмёрзшей земле, дёргала его без траектории, но, может, рывками такими рисуя на мёрзлом асфальте звезду, чтобы залить её после краской. «Где-то здесь» – думал В., он стоял у сугроба, что скрыл и бордюр, и ограду жёлто-зелёную, «но где, где…» – только и подумал В., как плюнул на всё, его повело сознанием в одну сторону, ногами в другую, закричал бы, будь голоса больше, и В., повернувшись спиной к сугробу, поднял вверх голову («раз, два»), и увидел в окне своего дома пламя. Тогда В. повалился спиной в этот влезающий на изгородь сугроб, и стал смотреть. Скоро дым, тёмный, начал подниматься из окна, и дальше, долез до крыши, а там и по небу пошёл – не караваном, но паровозным следом, а небо «темнее уже» – подумал В. и закрыл глаза.
И видел В. за сомкнутыми веками, как стоит он – в срединном месяце зимы – по плечи в жидкости, коей полон ров: холодная, – не напиться, холодная, – не выйти, и В. оседает, подогнув ноги, на дно («да помилуйте меня». ) То был бензин.
На серебряной цепи
Бродяги влюбились на ярмарке. Она открылась уже, на неизвестной мне площади, маленькой, мокренькой от сегодняшнего дождя (собор теперь уходит ввысь в обе стороны – вверх и вниз.)
Играет музыка, – что-то по душу наших матерей, наших отцов, – между двумя ярмарочными палатками (деревянные, они походят на избушки), у самых углов их, двое бродяг стоят. Мужчина высокий, молод, в плаще длинном, в шляпе, а женщина – ниже ростом и старше него – танцует, к нему очень близко, она свои руки держит так, будто дотронется ладонями сейчас до его груди, однако не касается, а танцует, всем телом стремясь, и стремление это возлагая на возлюбленного через жест своих не касающихся рук. Она в то же время и сдержанна, и в сочетании сдержанности этой и стремления – свобода, что дана танцующей или с характером, или с бродяжничеством. Если с характером, то весь танец был под стать ему. Мужчина же улыбался, и по улыбке его было ясно, что ладони, которые не касаются его сейчас, уже касались его ранее, и это давало улыбке его спокойствие, умиление и уверенность – никто ничего не ждал, все знали.
Бродяги влюблялись. Я прошла мимо, завернула в переулок (вода везде, везде мокрая эта брусчатка, наконец-то, в ясные-то дни и настроения нет.) Сумка в моей руке висела не так высоко над землёй, и полно было только её дно. Я прошла по проспекту, свернула, перейдя через дорогу; на углу улицы – свечи, цветы, – в память об убитых студентах, приходится обходить: так много, на проезжую часть – ещё чуть-чуть, и залезут, вылезут, преобразившись, выйдут, превратившись, встанут умерщвлёнными телами, и продолжат демонстрацию.
По винтовой лестнице я взошла на третий этаж. Было как-то, с температурой тела тридцать восемь, я спускалась по ней же, думая, что меня ждёт, а, может, я подумала об этом позже, спускаясь же, я была захвачена лишь спуском – держа перила, балансировала; а лестница стара и кручена: так спирали вились у меня внутри, когда слышала музыку: вьются, вверх, спирали, и сквозь глаза – наружу. То была музыка, слезающая со стен собора (будто таится там долгие годы, замерев, окаменев, и вот – движение. Ползут – не горгульями, но иными какими-то существами) ко мне: Эллен поёт третью, и роза (смеркается) виснет (свет заходящего Солнца – сквозь лепестки) над головой распятого, а я закрываю глаза, и музыка прорывается спиралями сквозь них – наружу.